Немо Никто открыл глаза, ощутив в костях знакомую ломоту. Каждое утро теперь начиналось с этого — с медленного, мучительного возвращения в тело, которое больше не слушалось. Он был реликтом, живым анахронизмом в мире, где смерть превратилась в музейный экспонат. Остальные давно избавились от этой досадной случайности. Они стали вечными зрителями, а его жизнь — их любимым шоу.
В тот день к нему пришел человек с камерой. Не врач, не сиделка — журналист. Его взгляд был одновременно любопытным и отстраненным, будто он рассматривал редкое, вымирающее насекомое.
— Расскажите, — мягко попросил гость, присаживаясь на край кресла. — Как это — быть последним?
Немо посмотрел в окно, где в небе плыли бесшумные транспорты. Его голос, тихий и прерывистый, начал плести нить воспоминаний. Он говорил не о великих событиях, а о мелочах. О вкусе дождя в детстве. О том, как болели мышцы после настоящей работы. О страхе, который щекотал горло, когда рисковал. О потере, которая оставляла в груди пустоту, не заполняемую вечностью.
Он описывал мир, в котором у вещей был конец. Где яблоко на столе могло сгнить, а фотография на столе — выцвести. Где у любви и ненависти был срок годности. Это казалось дикостью для его бессмертной аудитории, наблюдающей за ним с экранов. Для них его дряхлость, его забывчивость, его немощь были экзотическим спектаклем — последними судорогами явления под названием «смертность».
— Они смотрят, — прошептал Немо, — чтобы почувствовать щекочущий ужас. Как дети, которые боятся темноты, но все равно заглядывают в шкаф. Я — их темнота. Их шкаф.
Он замолчал, устав от собственных слов. За окном зажглись неоновые огни вечного города, где никто никогда не прощался. А он, Немо Никто, последний из тех, кто умел это делать, просто сидел и ждал. Ждал титров к своему шоу.